Очевидно, стало быть, что мысль о самообкладывании принадлежит всецело нам, потомкам наших предков, и должна быть рассматриваема как результат: во-первых, способности выдерживать наплыв чувств, несколько большей против той, которою обладали наши предки, во-вторых, вечно присущей нам мысли о якобы правах и, в-третьих, нашей страсти к политико-экономическим вицам.
Что наплыв чувств, и притом с подкладкой более или менее либеральною, составляет главную основу нашей теперешней жизни – против этого я никаких возражений не имею. Всякая либеральная восторженность есть плод той привычки к обобщениям, которою предки наши, как люди неразвитые, обладать не могли. Им жилось, по-своему, хорошо, но у них был очень важный недостаток: они не понимали, что другие тоже имеют основание желать, чтобы и им жилось хорошо. Они смотрели на вещи исключительно с точки зрения их конкретности и никогда не примечали тех невидимых нитей, которые идут от одного предмета к другому, взаимно уменьшают пропорции явлений и делают их солидарными. Поэтому они были, так сказать, поставлены даже вне возможности обобщать.
Мы, в этом отношении, стоим неизмеримо выше наших предков. Мы не только фактически констатируем, что между жизненными явлениями существуют соединительные нити, но и понимаем, что, в каких бы благоприятных условиях ни стоял человек, он не может быть вполне счастливым, если его окружают несчастливцы. И что же? – странное дело! даже этот несомненный шаг вперед на пути развития мы каким-то образом сумели свести на нет! Мы обобщаем, но приступаем к обобщению не прямо, а, так сказать, сбоку, или, еще точнее, с задней стороны. Мы не говорим: выгоды, которыми я пользуюсь, справедливо распространить и на других, но говорим: невыгоды, которые стесняют жизнь других, я нахожу справедливым распространить и на меня! Допустим, что когда мы формулируем подобные положения, то нами руководит самый чистый и искренний либерализм, но спрашивается: не примешивается ли к этому либерализму и известная доля легкомыслия? нет ли тут чего-то похожего на распущенность, на недостаток мужества, на совершенную неспособность взглянуть на вопрос с деятельной стороны?..
Затем, перехожу к третьему предположению: к предположению о каких-то задних мыслях.
Есть убеждение, что жизненные приобретения никогда не достигаются иначе, как окольными путями. Поэтому благоразумные люди постоянно вопиют к людям менее благоразумным: остерегитесь! подождите! придет время, когда и наш грош сделается двугривенным!
Я ничего не имею ни против подобных полезных предостережений вообще, ни в особенности против самочинного превращения гроша в двугривенный. Пускай себе превращается – это для меня все равно, тем более что я и на двугривенный смотрю не как на особенно ценную монету. Но я совершенно вправе утверждать, что в обобщении невыгод, неудобств и стеснений не только нет окольного пути, но есть даже отсутствие всякого пути. Если бы кто, посредством самоубийства, вздумал доказывать свое право на жизнь – многое ли бы он доказал? Он доказал бы только, что существовал на свете несчастливец, который не нашел другого выхода из жизненных запутанностей, кроме самого простого: смерти. В самом крайнем случае, это личный протест – и ничего больше. Общее значение (впрочем, все-таки весьма маленькое) этот личный протест мог бы иметь только тогда, если б он имел возможность отыскать для себя вполне яркое и образное выражение, то есть когда бы все подготовлявшие самоубийство причины могли быть выслежены и констатированы. Но представьте себе, что в большей части случаев такого рода протесты сводятся к "найденному на берегу реки Пряжки телу неизвестного человека"! Какое странное фиаско! "Тело неизвестного человека"! – и это протест! Что же в нем, однако ж, есть поучительного? И какой практический результат может быть достигнут подобным окольным путем?
Но сторонники мысли о подкопах и задних мыслях идут еще далее и утверждают, что тут дело идет не об одних окольных путях, но и о сближениях. Отказ от привилегий, говорят они, знаменует величие души, а величие души, в свою очередь, способствует забвению старых распрей и счетов и приводит к сближениям. И вот, дескать, когда мы сблизимся… Но, к сожалению, и это не более, как окольный путь, и притом до того уже окольный, что можно ходить по нем до скончания веков, все только ходить, а никак не приходить.
Я отнюдь не хочу сказать, что человечество, на какой бы низкой степени развития оно ни стояло, не способно оценивать приносимые жертвы. Нет, оно относится к ним сочувственно, но все-таки лишь к таким жертвам, которые имеют характер положительный, а не отрицательный. Такие положительные жертвы вовсе не невидаль и не утопия: это жертвы, приносимые, во-первых, знанием, охотно делящимся своими сокровищами с незнанием, и, во-вторых, деятельным сочувствием к интересам, не находящим себе, вследствие несчастно сложившихся обстоятельств, ограждения и защиты. Если я сижу в деревне, умно веду свое хозяйство и не отказываю в добром совете нуждающемуся – я, очевидно, приношу жертву положительную. Если я выслушиваю жалобу человека, попавшегося впросак, угнетенного, обиженного, принимаю эту жалобу к сердцу, предпринимаю ходатайства, хлопоты – я тоже приношу жертву положительную. Такие жертвы всегда оцениваются по достоинству, и человек, который приносит их, будет почтен даже в том случае, если он несомненно платит налогов на три копейки меньше против сущей справедливости. Но представьте себе, что я умею только раскладывать гранпасьянс и этот недостаток умственных сокровищ предполагаю заменить гривенником! Представьте себе, что к одному несчастливцу приходит другой несчастливец и начинает утешать его, говоря: посмотри! я столько же несчастлив, как и ты! Ужели тут есть какая-нибудь жертва? а если и есть жертва, то какое же она может принести за собой утешение?